19 января 2016, 12:38
Уходя - уходи (с).
Я тебя вижу.
Я знаю, что не схожу с ума – но что это, если не безумие?
Я вижу, что ты прикладываешь руку если не ко всему происходящему, то ко всему значительному. Я различаю твой стиль, я замечаю детали, повторяющиеся раз за разом в никак не связанных случайных или запланированных событиях. Никому не нужные, мелкие, но узнаваемые, будто оставленные на виду специально, или значительные — громкие, явные, но которые я смогу узнать только через годы и годы как твой странный привет из прошлого в настоящее.
Сквозь толщи времени ты можешь подвести меня столь тонкому, но однозначному намеку, и я пойму, зачем все происходило в мельчайших подробностях, как причины возникали ради целей, а случайности слагались в сюжет – тогда что же еще ты можешь?
Я боюсь.
Боюсь, потому что вижу твое лицо, злое и восторженное, сделанное из ледяного ветра и холодного черного огня. Боюсь, потому что ты не отсюда. Боюсь, потому что от тебя разит потрясающим холодом, от которого хочется радостно смеяться и одновременно в животном ужасе бежать прочь.
Ты хочешь сделать каждый мой взгляд возможностью не прийти в себя? Чтобы я обнимался с цветами, кричащими детскими голосами, занимался любовью с женщинами из ногтей и зубов? Разрезать мою душу на тысячу кусков и заставить странствовать между ними и выбирать, какой оставить, а какому дать сгнить? Заключить душу моего отца в бестелого червя, поселить в моей голове и заставить вести с ним долгие беседы, от которых не скрыться? Вшить меня в нервы гигантскому червю и заставить учить его летать? Этого будет мало для тебя. Моя фантазия не работают в ту сторону, в которой весь ты.
Иногда мне кажется, что сама жизнь в преддверии смерти – просто удовлетворение твоего садистского интереса.
Я боюсь, потому что ты дал мне дивный цветок, лепестки которого я открываю один за другим, но лепестков бесконечно много, и я никогда не открою его до конца – и так и кончусь над ним?
Или же ты просто хочешь, чтобы я помнил, что ты всегда можешь воткнуть мне нож в глотку. Ты хочешь, чтобы я всегда помнил, как это будет больно, как это будет сладко.
Как часто мы с тобой встречались?
Полночь опустилась на южный город. За окном шумит проливной дождь, приносящий прохладу после дневного зноя, но у меня дома с самого полудня царствует какой-то тревожный холодок. Я не чувствую себя хорошо, я не чувствую себя плохо, я не чувствую жары, я не чувствую холода – все мое тело будто под наркозом, как и мой оцепеневший ум.
Я могу сидеть и смотреть в стену двадцать минут кряду и мне не захочется отводить взгляда от узора обоев, которые начинают сочиться сладкими потоками времени, укачивающими и усыпляющими, которые затем раскрываются, расцветают, как наполненное водяными лилиями болото, сложными сияющими конструкциями… Что-то сладко шепчущие гроздья зародышей будущих времен и мест, грозно ворчащие узлы продавленно-происходящего, дрожащие так, что сложно будет не упасть в них, если слишком к ним приблизишься, – все это осязаемое, манящее, зовущее. Протяни руку и возьми…
На такой высоте дует живительный ветер, не только прозрачный и легкий, но и радужный, звенящий на нежных высоких нотах, мягкий и упругий. Он вселяет уверенную радость, заставляет вспомнить равнодушную свободу всеобщей природы – и вот я уже тяну руку к какой-то грозди, самой, по-моему, спелой и сладкой…
В тот раз ты появился как темная дрожь между мной и тем, что манило, как нечто внешнее, как помеха и тьма, как парализующее сомнение, как обвинитель, нашептывающий ядовитые и полные зла слова в тот самый момент, когда еще веришь всему и не можешь усомниться – даже в своем сомнении.
Ты выглядел устрашающе злобным, насмешливо-свирепым, но одновременно вдохновенным и радостным – поэтому твое противоречивое присутствие было почти невыносимо. Ты сочился светом, будто ныряльщик, только что вынырнувший из воды – но мне не под силу описать, что было той водой, из которой ты тогда вышел. Ты что-то сказал, я не понял твоего языка (запрет? Знание? Откровение? искушение?) – ты понял мое замешательство, но это была не реакция (ведь понимание твое не длилось во времени), а будто естественное, зеркальное продолжение моего положения. Толчок в живот, запершило в горле – и я снова оказался в летней темноте без всякого понятия о том, что только что произошло.
Мог ли я вспомнить о той нашей встрече? Как о раздвоении личности или как о сне наяву, в дреме? Ложной или истинной галлюцинации, пророческом видении, занятном досужем переживании, представленном в виде занятной аллегории? Любое такое воспоминание — не ты, а твоя несмешная карикатура.
Кажется, в тот раз я все-таки нарушил твои планы – или это ты решил продемонстрировать мне, что бывает, если я играю не по твоим правилам? Да, я сорвал ту спелую гроздь возможности, и отплевывался от ее алых плодов, оказавшихся горькими и гнилыми, долгие годы.
В другой раз, в другое время в том же месте – видимо, истончившемся и изорвавшемся до той степени, что выпадать оттуда получалось уже само собой, — посреди ночи, в которой я искал что-то, не занимая себя дурацким вопросом «что именно», я упал в зеркало, но не нашел своего отражения.
Сначала я все же видел себя, затем сгустилась тьма, будто зрение мое от напряжения начало отказывать, затем во тьме я увидел нечто, что было равно самому себе, завершено и самостоятельно, ни в каком другом «себе», смотрящем со стороны, оно не нуждалось. Во тьме белели зубы и белки глаз, а также будто материальный взгляд, более яркий, чем весь притененный силуэт.
Я продолжал смотреть – и вдруг ты почти мгновенно испарился, будто не долетевшая до костра капля воды. За покровом тебя я увидел такой оголенный смех безумца в бездне, такую восхищающую и ужасающую пустоту, такую наполненность и природу бесчисленных форм, такую экстатическую радость на лице танцующей и кровоточащей черной пустой богини, что тут же смешал увиденное с песком и пылью своих впечатлений, перестал видеть что бы то ни было, ушел оттуда и никогда об этом не вспоминал.
Возможно, я отравился этими не твоими плодами, а может, защитился ими от тебя (плоды пусть и были ядовиты, но ты – самый ужасный из ядов), но в любом случае о чем-то большем, чем легкое нервное расстройство тех дней я вспомнил лишь годы спустя – когда снова увидел Гроздья и вдохнул живительный радужный ветер места, которое почти назвал своей настоящей родиной. Забыл и наши встречи – и вспоминаю лишь иногда, как сошедший с ума бродяга, потерявший все, но иногда проходящий мимо бывшего своего дома и грезящий снами, которые на самом деле — воспоминания.
Или же я просто бродяга, бредящий о чужом доме как своем? Или безумец, у которого никогда не было никакого дома?
Я боюсь. Я тебя вижу. Я не бегу. Покажись. Назови себя.
Я только что видел какой-то сон? Утро пришло… День – не мое время. Днем живет нечто далекое и чужое: оно просто, исполнительно и результативно, и это касается не только меня, а вообще всего живущего под ярким светом. Утром оно начинает свою бурную радостную активность, днем громыхает, ревет, мечется, суетится, нагромождая одни плоды своей суеты на другие и запирая себя в лабиринте в конечном счете беспричинной и бесплодной деятельности. А к вечеру удовлетворенно умирает в гробу идеи о непрерывности своего существования изо дня в день, не зная, что с его воспоминаниями назавтра проснется уже кто-то другой.
Но ночью стены сходятся под другими углами. В потолочных углах комнат видно больше стен, чем должно быть. Лишние стены выходят в такие комнаты без комнат, что дальше самой дальней звезды, так что я всегда ношу их с собой под сердцем, они умещаются в нагрудном кармане (проветривают сердце). В тех комнатах я нахожу многих своих знакомцев, с которыми там сильно интереснее говорить, чем когда у стен обычные углы… У спящих знакомцев, суетящихся днем, ночью тоже совсем иначе сходятся углы, так что стены пускают их в комнаты без комнат.
Это не главное, это просто призраки более реальные, чем дневная суета. Дальше всегда больше: под моей кожей, как под коммунальной накидкой, суетится множество незнакомцев, которых я не замечаю днем, и когда они понимают, что я начал их замечать – они начинают волноваться, суетиться и таять, как облака на ветру моего молчания. Они хохочут и травят байки быстрее, затравленными глазами озираются в поисках того, кому они их рассказывают; они рычат и машут кулаками, вращая покрасневшими, они ноют и бьют себя пяткой в грудь, шутят несмешные шутки, волнуются, расслабляются, радуются, печалятся, возмущаются, насмехаются.
Сначала они становятся жирными, как свиньи, и потешными до карикатурности; их черты насыщаются и вываливаются из них, как жирные животы, рвущие корсеты. Им самим от себя так смешно, что они лопаются, как мыльные пузыри, а я молчу, молчу.
Скоро я вспоминаю… Мне снова, в который уже раз становится понятно, что на самом деле я – огромное кладбище, на котором похоронены поколения и поколения разных незнакомых мне якобы меня. Смерти во мне все множатся, каждое следующее поколение «меня» все более жирное и дурное, и к самому темному часу они уже напоминают попытку душевнобольного нарисовать своих демонов.
Такие дохнут скорее всех.
Когда все кончено, я понимаю, что в беспросветной тьме заваливших меня тел наконец-таки возможно вспомнить то, что я хотел вспомнить, вспомнить самое главное. Я начинаю видеть, что темнота никогда не была темнотой, что она сияет сильнее дневного света, что она сияла всегда — тем, что не перестает, что никогда не прекращается, что зовет, зовет, зовет меня. И свет его пожирает это множество тел, превращает его в свое новое собственное тело, готовое к совсем другой жизни, совсем…
Я только что видел какой-то сон? Утро пришло… День – не мое время. Днем живет нечто далекое и чужое…
Я подступался к этой головоломке или — как это назвать? – упражнению не раз и не два, но почти каждый раз оно меня ломало, иногда раньше, иногда позже. Больше всего это похоже на попытки плыть по бурной реке против течения, подняться по водопаду вплавь или даже нырнуть в бьющий потоками воды садовый шланг.
Я давился собой, захлебывался, расшибал лоб обо все то, что вихрями возникало в сознании и тут же лепило на себя ярлычок «меня». Я как Уроборос с рычанием и утробным гоготом заглатывал свой собственный постоянно вырастающий хвост, и чем яростнее бушевала буря – тем сложнее мне приходилось, тем больше я старался и тем напористее и сильнее становился внутренний шторм.
И однажды вместо борьбы и усилия я пришел к пустоте и уступчивости; я стал едче кислоты и молчаливее самой глухой ночи – и врывавшийся в меня мой враг-«меня» падал в тихое, едкое и злое. Растворялся сначала с мерзким шипением и вонью паленого, потом все тише, все отдаленнее, все глуше…
Однажды безлунной ночью он наконец встал и ушел туда, куда давно собирался и куда, как было понятно всем, кто его знал, он не отправится никогда, ведь оттуда никто не возвращается.
Он ушел и не вернулся.
Зато наутро в его квартире был кто-то, до мелочей напоминающий его самого, совершавший все, что должен был делать он, так что никто никогда ничего не заметил.
Я смотрю прямо, будто в горизонт, но передо мной нет горизонта. Море не оканчивается вдалеке расплывчатой линией, оно обрывается через пару сотен метров от меня прямо в Ничто, будто огромное слепое пятно съело безграничное пространство передо мной, или будто из-за невидимого горизонта должно прийти что-то, что съест мир и уже понемногу его подъедает. Лед на море лопнул, и хотя с каждым днем становится все холоднее и холоднее, море тоже бушует все яростнее, так что никакой мороз не может его схватить. Это Ничто бурлит в воде.
Я часто живу в башне недалеко от берега, в пустыне, а когда ночую там, то просыпаюсь от дурного сна, в котором Ничто съело море, доползло до берега, и теперь у башни нет внешней части стен. Но поутру убеждаюсь, что это лишь дурной сон – просто вод в море стало меньше, но Ничто не приблизилось, ведь не может же оно занимать никакого пространства или передвигаться в не.
Все дело в Дальних Рубежах, на которых стоит башня – когда-то тут даже стояли столбы, указывающие на Конец Мира, но вместо них уже давно только Ничто.
И только здесь есть разноцветный упругий ветер, благодаря которому я становлюсь снова молод, и только в водах одного источника я могу вернуть себе былую силу. Он бьет под моей башней, и хотя раньше он ручейком впадал в море, теперь он принадлежит только мне. Каждый день я просыпаюсь от дурного сна, купаюсь в источнике своей жизни, выхожу к морю и дышу живительным ветром, смотря на Ничто, а потом снова засыпаю.
Мне снится весь мир, который есть, а кроме него – мир, которого нет: искривленные фиолетово-зеленые подземелья, в которых не всегда действуют мои законы; мертвый дом, в котором вечно спит так и не проснувшийся с младенчества мой брат; наполненные злом дворы, из которых никто никогда не спасается; пещеры, в которых отсутствует сама возможность образа и только стучат зубами голодные пасти; места, сделанные из огня, из темноты, из света или цвета, из волн или из плотности.
Все это, конечно, мое, потому что некому больше этого видеть.
Ничто никогда не изменяется, хотя никогда не остается неизменным, все течет по кругу, как предписано, кроме, может быть, речушки, которую я взял однажды себе.
Просто иногда мне кажется, будто Ничто придвинулось к кромке моря, будто подойди я вот так к самым волнам – протяну руку и дотронусь до этого Нич
Из-за никогда взошло Ничто, и вот я уже просыпаюсь от мороза. Недалеко уже, доползло все за мной… Днем смотрю из башни – внешне Ничто пока в воде, но от источника бурлит все холоднее. Прямо смотрю, прямо в Я, нет дурного… там Ничто просыпается, так холоднее, и от всех берегов до самой темноты упругий сон дурного леденее.
Смотрю сны всех законов; я – все цвета, все образы и звуки, обрываюсь все холоднее, огня мне! От части башни Мира, предписанного мне раньше Ничто. Или будто пару, сделанную искривленной частью ничего? Могу, кажется, хотя не…
Лед лопнул, Ничто, море лопнуло, Ничто, мороз лопнул, мороз дурного леденее… Ничто. Знаешь, он покалечит тебя непременно.
Я видел это во сне, когда небо лопнуло и упало на Город роем горящей гигантской саранчи. Тебя, меня, всех нас – «покалечит» это в лучшем случае. Только самые сильные и крепкие могут выдержать его руку, когда он играет ими в куклы – но ты-то из тех, кто бывает слишком крепким для этих игр, а таких он не прощает.
Ну, понимаешь, сначала он открыто уже сыграет с тобой, покажет, как все складывается и по каким правилам, как он строит живые домики из тебя и всех твоих любимых, как он их потом разрушает, сделает тебя счастливым, потом несчастным, сильным, потом слабым; расскажет тебе свои правила, сделает несколько многозначительных намеков, «даст погонять» самые понравившиеся тебе куклы, а то даже и весь свой одноколесный велосипед. Научит тебя, хе-хе, балансу, чтобы ты с него не сразу сверзился.
Дальше, может, поиграет с тобой еще – по своим правилам, конечно, но все это только пока не наскучишь. А наскучиваем мы довольно быстро, и, как ты понимаешь, все средства потом готовы применять, чтобы ему скучно не было.
Он никогда не мирится с нашими ограничениями или возможностями. Не собирается винить, не собирается наказывать или прощать, воспитывать… Готовить нас к вечной жизни? Все равно что готовить куклу к чаепитию: даже если оно произойдет, кукла вряд ли напьется чаю (не умеет она чай пить, да и горла у нее нет, она же кукла) – а вот забыть ее задолго до чаепития можно очень легко, случайно; порвавшуюся куклу можно и залатать, и даже перешить заново, уверен, это он делал много раз — но легче, конечно, попросту сделать новую или даже просто выбросить старье с глаз долой.
Но только не думай, что так было всегда.
Я видел и другое в том сне. Когда ложное небо упало и издохло, пожрав Город, который оказался сделан из мяса; когда закровоточила старуха, играющая на каменной флейте; когда я снова увидел самого-первого-последнего-кукловода, у которого порвалась последняя нитка; тогда оказалось, что есть и другое небо. То есть – вообще не небо, а горизонт, развернувшийся в бесконечное число сторон, горизонт негативный: непомерный, неограниченный, ни во что не умещающийся, неописуемый – но при этом истинно живой, требовательный, устремленный. Покрытый тысячами звезд, далеких? Достижимых, знающих о тебе, посылающих тебе свой свет.
Голодный горизонт, голоднее черной дыры.
Я упал в него, как в пропасть – и до сих пор пытаюсь сшить воедино развалившуюся из-за этого куклу. Конечно, для этого пришлось почти сразу зарисовывать Горизонт новым ложным небом, а потом следующим, и следующим…
Возможно, это меня он теперь покалечит – или уже покалечил. Но запомни: он никогда не прощает тех, кто оказался слишком крепок для его игр.
Меня искали во тьме и на свету, с фонарями, факелами, ключами и замками, с ритуалами и заклинаниями, меня не могли найти ни в солнце, ни в луне, ни в огне жизни, ни в земляной могиле, ни в непорочном рождении, ни в смерти в грязи и заразе, ни вверху, ни внизу, ни на периферии, ни в самом центре. Кто ищет меня – никогда меня не найдет, как и тот, кто не ищет.
Почему?
Да потому что меня нет, мой милый.
Некому выйти на твой зов, некого тебе бояться и некому представляться, но раз саморазоблачение началось, давай уж доведем его до конца: я развяжу и распутаю вуаль, а что ты увидишь под ней – уже вопрос к тебе.
Меня нет – но найти и узнать меня можно! Знание это будет ненадежным, как вода, которую взял в колодце и пьешь – скоро оно кончится и придется добывать его вновь. Иди туда, где все кончается, где ничего уже более не будет, там и только там — я не начинаюсь, и даже сказать, что меня там нет – слишком избыточно. Но меня ты там, быть может, найдешь.
Я – то, что режет по живому, я стена, которую ты хочешь сломать, но без которой тебя не станет, и я – все то, что за этой стеной, и я – кувалда, которой ты пробьешь в ней дыру. Я – боль, с которой ты понимаешь собственную ограниченность и устремляешься за нее, я – холодное осознание конечности, распространившееся на все, что ты видишь, я – знание, различающее и тем отсекающее одно от другого. Я – конец Единства, я – его начало и его процесс, я его родитель и его я пожираю. Я – темнота, в которой ты рассеешься, пустота, в которой тебя нет, твоя граница и ледяной ветер, задувающий в каждое отверстие в твоей скорлупе.
Ты услышал и понял, что написано? Ох, глупец! Значение слов кончается задолго до того, как начнется мое эхо или даже эхо того, кто до границ времени бережет от меня мир.
Почему же ты уже знаешь меня, раз боишься, но ищешь встречи?
Ты висел в темноте без верха и низа, без начала и конца, ты замирал, незащищенный, ожидая удара и ласки. Ты падал головокружительно, безвозвратно, самозабвенно – до забытя Вечности! – и твое возвращение, ты знал, свершится Никогда. Я был той темнотой, тем ударом и лаской, всем тем падением в ночь.
Ты уже дал мне руку – и теперь я отведу тебя на самое дно, заставлю смотреть в упор на то как в сквозь дыры в мире свищет черный ветер. Я заставлю тебя смотреть в бесконечность, которая заиндевелыми иголками будет вонзаться тебе в зрачки; я буду взрывать твое небо столько раз, сколько потребуется, пока оно не истончится и не пропадет навсегда; я вцеплюсь в твой затылок и буду держать твою голову в источнике прозрения до тех пор, пока ты не задохнешься его водами.
Снова, снова и снова.
Я пришел за тобой.
_ ^ _
Я знаю, что не схожу с ума – но что это, если не безумие?
Я вижу, что ты прикладываешь руку если не ко всему происходящему, то ко всему значительному. Я различаю твой стиль, я замечаю детали, повторяющиеся раз за разом в никак не связанных случайных или запланированных событиях. Никому не нужные, мелкие, но узнаваемые, будто оставленные на виду специально, или значительные — громкие, явные, но которые я смогу узнать только через годы и годы как твой странный привет из прошлого в настоящее.
Сквозь толщи времени ты можешь подвести меня столь тонкому, но однозначному намеку, и я пойму, зачем все происходило в мельчайших подробностях, как причины возникали ради целей, а случайности слагались в сюжет – тогда что же еще ты можешь?
Я боюсь.
Боюсь, потому что вижу твое лицо, злое и восторженное, сделанное из ледяного ветра и холодного черного огня. Боюсь, потому что ты не отсюда. Боюсь, потому что от тебя разит потрясающим холодом, от которого хочется радостно смеяться и одновременно в животном ужасе бежать прочь.
Ты хочешь сделать каждый мой взгляд возможностью не прийти в себя? Чтобы я обнимался с цветами, кричащими детскими голосами, занимался любовью с женщинами из ногтей и зубов? Разрезать мою душу на тысячу кусков и заставить странствовать между ними и выбирать, какой оставить, а какому дать сгнить? Заключить душу моего отца в бестелого червя, поселить в моей голове и заставить вести с ним долгие беседы, от которых не скрыться? Вшить меня в нервы гигантскому червю и заставить учить его летать? Этого будет мало для тебя. Моя фантазия не работают в ту сторону, в которой весь ты.
Иногда мне кажется, что сама жизнь в преддверии смерти – просто удовлетворение твоего садистского интереса.
Я боюсь, потому что ты дал мне дивный цветок, лепестки которого я открываю один за другим, но лепестков бесконечно много, и я никогда не открою его до конца – и так и кончусь над ним?
Или же ты просто хочешь, чтобы я помнил, что ты всегда можешь воткнуть мне нож в глотку. Ты хочешь, чтобы я всегда помнил, как это будет больно, как это будет сладко.
Как часто мы с тобой встречались?
Полночь опустилась на южный город. За окном шумит проливной дождь, приносящий прохладу после дневного зноя, но у меня дома с самого полудня царствует какой-то тревожный холодок. Я не чувствую себя хорошо, я не чувствую себя плохо, я не чувствую жары, я не чувствую холода – все мое тело будто под наркозом, как и мой оцепеневший ум.
Я могу сидеть и смотреть в стену двадцать минут кряду и мне не захочется отводить взгляда от узора обоев, которые начинают сочиться сладкими потоками времени, укачивающими и усыпляющими, которые затем раскрываются, расцветают, как наполненное водяными лилиями болото, сложными сияющими конструкциями… Что-то сладко шепчущие гроздья зародышей будущих времен и мест, грозно ворчащие узлы продавленно-происходящего, дрожащие так, что сложно будет не упасть в них, если слишком к ним приблизишься, – все это осязаемое, манящее, зовущее. Протяни руку и возьми…
На такой высоте дует живительный ветер, не только прозрачный и легкий, но и радужный, звенящий на нежных высоких нотах, мягкий и упругий. Он вселяет уверенную радость, заставляет вспомнить равнодушную свободу всеобщей природы – и вот я уже тяну руку к какой-то грозди, самой, по-моему, спелой и сладкой…
В тот раз ты появился как темная дрожь между мной и тем, что манило, как нечто внешнее, как помеха и тьма, как парализующее сомнение, как обвинитель, нашептывающий ядовитые и полные зла слова в тот самый момент, когда еще веришь всему и не можешь усомниться – даже в своем сомнении.
Ты выглядел устрашающе злобным, насмешливо-свирепым, но одновременно вдохновенным и радостным – поэтому твое противоречивое присутствие было почти невыносимо. Ты сочился светом, будто ныряльщик, только что вынырнувший из воды – но мне не под силу описать, что было той водой, из которой ты тогда вышел. Ты что-то сказал, я не понял твоего языка (запрет? Знание? Откровение? искушение?) – ты понял мое замешательство, но это была не реакция (ведь понимание твое не длилось во времени), а будто естественное, зеркальное продолжение моего положения. Толчок в живот, запершило в горле – и я снова оказался в летней темноте без всякого понятия о том, что только что произошло.
Мог ли я вспомнить о той нашей встрече? Как о раздвоении личности или как о сне наяву, в дреме? Ложной или истинной галлюцинации, пророческом видении, занятном досужем переживании, представленном в виде занятной аллегории? Любое такое воспоминание — не ты, а твоя несмешная карикатура.
Кажется, в тот раз я все-таки нарушил твои планы – или это ты решил продемонстрировать мне, что бывает, если я играю не по твоим правилам? Да, я сорвал ту спелую гроздь возможности, и отплевывался от ее алых плодов, оказавшихся горькими и гнилыми, долгие годы.
В другой раз, в другое время в том же месте – видимо, истончившемся и изорвавшемся до той степени, что выпадать оттуда получалось уже само собой, — посреди ночи, в которой я искал что-то, не занимая себя дурацким вопросом «что именно», я упал в зеркало, но не нашел своего отражения.
Сначала я все же видел себя, затем сгустилась тьма, будто зрение мое от напряжения начало отказывать, затем во тьме я увидел нечто, что было равно самому себе, завершено и самостоятельно, ни в каком другом «себе», смотрящем со стороны, оно не нуждалось. Во тьме белели зубы и белки глаз, а также будто материальный взгляд, более яркий, чем весь притененный силуэт.
Я продолжал смотреть – и вдруг ты почти мгновенно испарился, будто не долетевшая до костра капля воды. За покровом тебя я увидел такой оголенный смех безумца в бездне, такую восхищающую и ужасающую пустоту, такую наполненность и природу бесчисленных форм, такую экстатическую радость на лице танцующей и кровоточащей черной пустой богини, что тут же смешал увиденное с песком и пылью своих впечатлений, перестал видеть что бы то ни было, ушел оттуда и никогда об этом не вспоминал.
Возможно, я отравился этими не твоими плодами, а может, защитился ими от тебя (плоды пусть и были ядовиты, но ты – самый ужасный из ядов), но в любом случае о чем-то большем, чем легкое нервное расстройство тех дней я вспомнил лишь годы спустя – когда снова увидел Гроздья и вдохнул живительный радужный ветер места, которое почти назвал своей настоящей родиной. Забыл и наши встречи – и вспоминаю лишь иногда, как сошедший с ума бродяга, потерявший все, но иногда проходящий мимо бывшего своего дома и грезящий снами, которые на самом деле — воспоминания.
Или же я просто бродяга, бредящий о чужом доме как своем? Или безумец, у которого никогда не было никакого дома?
Я боюсь. Я тебя вижу. Я не бегу. Покажись. Назови себя.
Я только что видел какой-то сон? Утро пришло… День – не мое время. Днем живет нечто далекое и чужое: оно просто, исполнительно и результативно, и это касается не только меня, а вообще всего живущего под ярким светом. Утром оно начинает свою бурную радостную активность, днем громыхает, ревет, мечется, суетится, нагромождая одни плоды своей суеты на другие и запирая себя в лабиринте в конечном счете беспричинной и бесплодной деятельности. А к вечеру удовлетворенно умирает в гробу идеи о непрерывности своего существования изо дня в день, не зная, что с его воспоминаниями назавтра проснется уже кто-то другой.
Но ночью стены сходятся под другими углами. В потолочных углах комнат видно больше стен, чем должно быть. Лишние стены выходят в такие комнаты без комнат, что дальше самой дальней звезды, так что я всегда ношу их с собой под сердцем, они умещаются в нагрудном кармане (проветривают сердце). В тех комнатах я нахожу многих своих знакомцев, с которыми там сильно интереснее говорить, чем когда у стен обычные углы… У спящих знакомцев, суетящихся днем, ночью тоже совсем иначе сходятся углы, так что стены пускают их в комнаты без комнат.
Это не главное, это просто призраки более реальные, чем дневная суета. Дальше всегда больше: под моей кожей, как под коммунальной накидкой, суетится множество незнакомцев, которых я не замечаю днем, и когда они понимают, что я начал их замечать – они начинают волноваться, суетиться и таять, как облака на ветру моего молчания. Они хохочут и травят байки быстрее, затравленными глазами озираются в поисках того, кому они их рассказывают; они рычат и машут кулаками, вращая покрасневшими, они ноют и бьют себя пяткой в грудь, шутят несмешные шутки, волнуются, расслабляются, радуются, печалятся, возмущаются, насмехаются.
Сначала они становятся жирными, как свиньи, и потешными до карикатурности; их черты насыщаются и вываливаются из них, как жирные животы, рвущие корсеты. Им самим от себя так смешно, что они лопаются, как мыльные пузыри, а я молчу, молчу.
Скоро я вспоминаю… Мне снова, в который уже раз становится понятно, что на самом деле я – огромное кладбище, на котором похоронены поколения и поколения разных незнакомых мне якобы меня. Смерти во мне все множатся, каждое следующее поколение «меня» все более жирное и дурное, и к самому темному часу они уже напоминают попытку душевнобольного нарисовать своих демонов.
Такие дохнут скорее всех.
Когда все кончено, я понимаю, что в беспросветной тьме заваливших меня тел наконец-таки возможно вспомнить то, что я хотел вспомнить, вспомнить самое главное. Я начинаю видеть, что темнота никогда не была темнотой, что она сияет сильнее дневного света, что она сияла всегда — тем, что не перестает, что никогда не прекращается, что зовет, зовет, зовет меня. И свет его пожирает это множество тел, превращает его в свое новое собственное тело, готовое к совсем другой жизни, совсем…
Я только что видел какой-то сон? Утро пришло… День – не мое время. Днем живет нечто далекое и чужое…
Я подступался к этой головоломке или — как это назвать? – упражнению не раз и не два, но почти каждый раз оно меня ломало, иногда раньше, иногда позже. Больше всего это похоже на попытки плыть по бурной реке против течения, подняться по водопаду вплавь или даже нырнуть в бьющий потоками воды садовый шланг.
Я давился собой, захлебывался, расшибал лоб обо все то, что вихрями возникало в сознании и тут же лепило на себя ярлычок «меня». Я как Уроборос с рычанием и утробным гоготом заглатывал свой собственный постоянно вырастающий хвост, и чем яростнее бушевала буря – тем сложнее мне приходилось, тем больше я старался и тем напористее и сильнее становился внутренний шторм.
И однажды вместо борьбы и усилия я пришел к пустоте и уступчивости; я стал едче кислоты и молчаливее самой глухой ночи – и врывавшийся в меня мой враг-«меня» падал в тихое, едкое и злое. Растворялся сначала с мерзким шипением и вонью паленого, потом все тише, все отдаленнее, все глуше…
Однажды безлунной ночью он наконец встал и ушел туда, куда давно собирался и куда, как было понятно всем, кто его знал, он не отправится никогда, ведь оттуда никто не возвращается.
Он ушел и не вернулся.
Зато наутро в его квартире был кто-то, до мелочей напоминающий его самого, совершавший все, что должен был делать он, так что никто никогда ничего не заметил.
Я смотрю прямо, будто в горизонт, но передо мной нет горизонта. Море не оканчивается вдалеке расплывчатой линией, оно обрывается через пару сотен метров от меня прямо в Ничто, будто огромное слепое пятно съело безграничное пространство передо мной, или будто из-за невидимого горизонта должно прийти что-то, что съест мир и уже понемногу его подъедает. Лед на море лопнул, и хотя с каждым днем становится все холоднее и холоднее, море тоже бушует все яростнее, так что никакой мороз не может его схватить. Это Ничто бурлит в воде.
Я часто живу в башне недалеко от берега, в пустыне, а когда ночую там, то просыпаюсь от дурного сна, в котором Ничто съело море, доползло до берега, и теперь у башни нет внешней части стен. Но поутру убеждаюсь, что это лишь дурной сон – просто вод в море стало меньше, но Ничто не приблизилось, ведь не может же оно занимать никакого пространства или передвигаться в не.
Все дело в Дальних Рубежах, на которых стоит башня – когда-то тут даже стояли столбы, указывающие на Конец Мира, но вместо них уже давно только Ничто.
И только здесь есть разноцветный упругий ветер, благодаря которому я становлюсь снова молод, и только в водах одного источника я могу вернуть себе былую силу. Он бьет под моей башней, и хотя раньше он ручейком впадал в море, теперь он принадлежит только мне. Каждый день я просыпаюсь от дурного сна, купаюсь в источнике своей жизни, выхожу к морю и дышу живительным ветром, смотря на Ничто, а потом снова засыпаю.
Мне снится весь мир, который есть, а кроме него – мир, которого нет: искривленные фиолетово-зеленые подземелья, в которых не всегда действуют мои законы; мертвый дом, в котором вечно спит так и не проснувшийся с младенчества мой брат; наполненные злом дворы, из которых никто никогда не спасается; пещеры, в которых отсутствует сама возможность образа и только стучат зубами голодные пасти; места, сделанные из огня, из темноты, из света или цвета, из волн или из плотности.
Все это, конечно, мое, потому что некому больше этого видеть.
Ничто никогда не изменяется, хотя никогда не остается неизменным, все течет по кругу, как предписано, кроме, может быть, речушки, которую я взял однажды себе.
Просто иногда мне кажется, будто Ничто придвинулось к кромке моря, будто подойди я вот так к самым волнам – протяну руку и дотронусь до этого Нич
Из-за никогда взошло Ничто, и вот я уже просыпаюсь от мороза. Недалеко уже, доползло все за мной… Днем смотрю из башни – внешне Ничто пока в воде, но от источника бурлит все холоднее. Прямо смотрю, прямо в Я, нет дурного… там Ничто просыпается, так холоднее, и от всех берегов до самой темноты упругий сон дурного леденее.
Смотрю сны всех законов; я – все цвета, все образы и звуки, обрываюсь все холоднее, огня мне! От части башни Мира, предписанного мне раньше Ничто. Или будто пару, сделанную искривленной частью ничего? Могу, кажется, хотя не…
Лед лопнул, Ничто, море лопнуло, Ничто, мороз лопнул, мороз дурного леденее… Ничто. Знаешь, он покалечит тебя непременно.
Я видел это во сне, когда небо лопнуло и упало на Город роем горящей гигантской саранчи. Тебя, меня, всех нас – «покалечит» это в лучшем случае. Только самые сильные и крепкие могут выдержать его руку, когда он играет ими в куклы – но ты-то из тех, кто бывает слишком крепким для этих игр, а таких он не прощает.
Ну, понимаешь, сначала он открыто уже сыграет с тобой, покажет, как все складывается и по каким правилам, как он строит живые домики из тебя и всех твоих любимых, как он их потом разрушает, сделает тебя счастливым, потом несчастным, сильным, потом слабым; расскажет тебе свои правила, сделает несколько многозначительных намеков, «даст погонять» самые понравившиеся тебе куклы, а то даже и весь свой одноколесный велосипед. Научит тебя, хе-хе, балансу, чтобы ты с него не сразу сверзился.
Дальше, может, поиграет с тобой еще – по своим правилам, конечно, но все это только пока не наскучишь. А наскучиваем мы довольно быстро, и, как ты понимаешь, все средства потом готовы применять, чтобы ему скучно не было.
Он никогда не мирится с нашими ограничениями или возможностями. Не собирается винить, не собирается наказывать или прощать, воспитывать… Готовить нас к вечной жизни? Все равно что готовить куклу к чаепитию: даже если оно произойдет, кукла вряд ли напьется чаю (не умеет она чай пить, да и горла у нее нет, она же кукла) – а вот забыть ее задолго до чаепития можно очень легко, случайно; порвавшуюся куклу можно и залатать, и даже перешить заново, уверен, это он делал много раз — но легче, конечно, попросту сделать новую или даже просто выбросить старье с глаз долой.
Но только не думай, что так было всегда.
Я видел и другое в том сне. Когда ложное небо упало и издохло, пожрав Город, который оказался сделан из мяса; когда закровоточила старуха, играющая на каменной флейте; когда я снова увидел самого-первого-последнего-кукловода, у которого порвалась последняя нитка; тогда оказалось, что есть и другое небо. То есть – вообще не небо, а горизонт, развернувшийся в бесконечное число сторон, горизонт негативный: непомерный, неограниченный, ни во что не умещающийся, неописуемый – но при этом истинно живой, требовательный, устремленный. Покрытый тысячами звезд, далеких? Достижимых, знающих о тебе, посылающих тебе свой свет.
Голодный горизонт, голоднее черной дыры.
Я упал в него, как в пропасть – и до сих пор пытаюсь сшить воедино развалившуюся из-за этого куклу. Конечно, для этого пришлось почти сразу зарисовывать Горизонт новым ложным небом, а потом следующим, и следующим…
Возможно, это меня он теперь покалечит – или уже покалечил. Но запомни: он никогда не прощает тех, кто оказался слишком крепок для его игр.
Меня искали во тьме и на свету, с фонарями, факелами, ключами и замками, с ритуалами и заклинаниями, меня не могли найти ни в солнце, ни в луне, ни в огне жизни, ни в земляной могиле, ни в непорочном рождении, ни в смерти в грязи и заразе, ни вверху, ни внизу, ни на периферии, ни в самом центре. Кто ищет меня – никогда меня не найдет, как и тот, кто не ищет.
Почему?
Да потому что меня нет, мой милый.
Некому выйти на твой зов, некого тебе бояться и некому представляться, но раз саморазоблачение началось, давай уж доведем его до конца: я развяжу и распутаю вуаль, а что ты увидишь под ней – уже вопрос к тебе.
Меня нет – но найти и узнать меня можно! Знание это будет ненадежным, как вода, которую взял в колодце и пьешь – скоро оно кончится и придется добывать его вновь. Иди туда, где все кончается, где ничего уже более не будет, там и только там — я не начинаюсь, и даже сказать, что меня там нет – слишком избыточно. Но меня ты там, быть может, найдешь.
Я – то, что режет по живому, я стена, которую ты хочешь сломать, но без которой тебя не станет, и я – все то, что за этой стеной, и я – кувалда, которой ты пробьешь в ней дыру. Я – боль, с которой ты понимаешь собственную ограниченность и устремляешься за нее, я – холодное осознание конечности, распространившееся на все, что ты видишь, я – знание, различающее и тем отсекающее одно от другого. Я – конец Единства, я – его начало и его процесс, я его родитель и его я пожираю. Я – темнота, в которой ты рассеешься, пустота, в которой тебя нет, твоя граница и ледяной ветер, задувающий в каждое отверстие в твоей скорлупе.
Ты услышал и понял, что написано? Ох, глупец! Значение слов кончается задолго до того, как начнется мое эхо или даже эхо того, кто до границ времени бережет от меня мир.
Почему же ты уже знаешь меня, раз боишься, но ищешь встречи?
Ты висел в темноте без верха и низа, без начала и конца, ты замирал, незащищенный, ожидая удара и ласки. Ты падал головокружительно, безвозвратно, самозабвенно – до забытя Вечности! – и твое возвращение, ты знал, свершится Никогда. Я был той темнотой, тем ударом и лаской, всем тем падением в ночь.
Ты уже дал мне руку – и теперь я отведу тебя на самое дно, заставлю смотреть в упор на то как в сквозь дыры в мире свищет черный ветер. Я заставлю тебя смотреть в бесконечность, которая заиндевелыми иголками будет вонзаться тебе в зрачки; я буду взрывать твое небо столько раз, сколько потребуется, пока оно не истончится и не пропадет навсегда; я вцеплюсь в твой затылок и буду держать твою голову в источнике прозрения до тех пор, пока ты не задохнешься его водами.
Снова, снова и снова.
Я пришел за тобой.
_ ^ _
(12):
vidyaradja, Felix, Anna2013, Revati, Margosha, vitaly73, space_router, tulukut, sergiy, ishhushhij, voidness68, maratus
1 комментарий
… с приветом с холодного Горного Урала!!!))))))))))))
.